Неточные совпадения
Я стоял сзади одной
толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи — счастливую эпоху мушек из черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта была фермуаром. Она говорила своему кавалеру, драгунскому
капитану...
Не пришел тоже и
толстый подполковник (в сущности, отставной штабс-капитан), но оказалось, что он «без задних ног» еще со вчерашнего утра.
Еще за столом сидела толстая-претолстая барыня, лет сорока пяти, с большими, томными, медленно мигающими глазами, которые она поминутно обращала на
капитана.
Был такой перед японской войной
толстый штабс-капитан, произведенный лихачами от Страстного сперва в полковника, а потом лихачами от «Эрмитажа» в «вась-сиясь», хотя на погонах имелись все те же штабс-капитанские четыре звездочки и одна полоска.
Капитан был человек крупный, телесный, нрава на вид мягкого, веселого и тоже на вид откровенного. Голос имел громкий, бакенбарды густейшие, нос
толстый, глазки слащавые и что в его местности называется «очи пивные». Усы, закрывавшие его длинную верхнюю губу, не позволяли видеть самую характерную черту его весьма незлого, но до крайности ненадежного лица. Лет ему было под сорок.
Посредине в кресле сидел председатель — подполковник Мигунов,
толстый, надменный человек, без шеи, с поднятыми вверх круглыми плечами; по бокам от него — подполковники: Рафальский и Лех, дальше с правой стороны —
капитаны Осадчий и Петерсон, а с левой —
капитан Дювернуа и штабс-капитан Дорошенко, полковой казначей.
Приехал
капитан Тальман с женой: оба очень высокие, плотные; она — нежная,
толстая, рассыпчатая блондинка, он — со смуглым, разбойничьим лицом, с беспрестанным кашлем и хриплым голосом. Ромашов уже заранее знал, что сейчас Тальман скажет свою обычную фразу, и он, действительно, бегая цыганскими глазами, просипел...
Но его перебил Липский, сорокалетний штабс-капитан, румяный и
толстый, который, несмотря на свои годы, держал себя в офицерском обществе шутом и почему-то усвоил себе странный и смешной тон избалованного, но любимого всеми комичного мальчугана.
— А вот-с покурю, — отвечал
капитан и набивал свою коротенькую трубочку, высекал огонь к труту собственного изделия из
толстой сахарной бумаги и начинал курить.
Он до того задумался, что позабыл и подслушивать. Впрочем, подслушать было трудно; дверь была
толстая, одностворчатая, а говорили очень негромко; доносились какие-то неясные звуки.
Капитан даже плюнул и вышел опять, в задумчивости, посвистать на крыльцо.
Капитан Лебядкин, вершков десяти росту,
толстый, мясистый, курчавый, красный и чрезвычайно пьяный, едва стоял предо мной и с трудом выговаривал слова. Я, впрочем, его и прежде видал издали.
Капитан при этом самодовольно обдергивал свой вицмундир, всегда у него застегнутый на все пуговицы, всегда с выпущенною из-за борта, как бы аксельбант,
толстою золотою часовою цепочкою, и просиживал у Зудченки до глубокой ночи, лупя затем от нее в Красные казармы пехтурой и не только не боясь, но даже желая, чтобы на него напали какие-нибудь жулики, с которыми
капитан надеялся самолично распорядиться, не прибегая ни к чьей посторонней помощи: силищи Зверев был действительно неимоверной.
Она до дрожи отвращения ненавидела такие восточные красивые лица, как у этого помощника
капитана, очевидно, грека, с
толстыми, почти не закрывающимися, какими-то оголенными губами, с подбородком, синим от бритья и сильной растительности, с тоненькими усами колечком, с глазами черно-коричневыми, как пережженные кофейные зерна, и притом всегда томными, точно в любовном экстазе, и многозначительно бессмысленными.
И, подняв кверху свое
толстое и красное, счастливое лицо, он крикнул
капитану, уже стоявшему на мостике у рупора...
Было очень тепло;
капитан шел в довольно щегольском меховом пальто, расстегнутом и раскрытом около шеи; цветной атласный галстук с яркой булавкой выглядывал из меха; шляпа
капитана блестела, как полированная, а рукой, обтянутой в модную желтую перчатку с
толстыми черными швами, он опирался на трость с большим костяным набалдашником.
Здесь он является поочередно и
толстым генералом с одышкой, и полковым командиром, и штабс-капитаном Глазуновым, и фельдфебелем Тарасом Гавриловичем, и старухой хохлушкой, которая только что пришла из деревни и «восемнадцать лит москалив не бачила», и кривоногим, косым рядовым Твердохлебом, и плачущим ребенком, и сердитой барыней с собачкой, и татарином Камафутдиновым, и целым батальоном солдат, и музыкой, и полковым врачом.
В это время
капитан корабля, отец мальчика, вышел из каюты. Он нес ружье, чтобы стрелять чаек [Морские птицы. (Примеч. Л. Н.
Толстого.)]. Он увидал сына на мачте, и тотчас же прицелился в сына и закричал: «В воду! прыгай сейчас в воду! застрелю!» Мальчик шатался, но не понимал. «Прыгай или застрелю!.. Раз, два…» и как только отец крикнул: «три» — мальчик размахнулся головой вниз и прыгнул.
Старший штурман, сухой и старенький человек, проплававший большую часть своей жизни и видавший всякие виды, один из тех штурманов старого времени, которые были аккуратны, как и пестуемые ими хронометры, пунктуальны и добросовестны, с которыми, как в старину говорили,
капитану можно было спокойно спать, зная, что такой штурман не прозевает ни мелей, ни опасных мест, вблизи которых он чувствует себя беспокойным, — этот почтенный Степан Ильич торопливо допивает свой третий стакан, докуривает вторую
толстую папиросу и идет с секстаном наверх брать высоты солнца, чтобы определить долготу места.
Краем уха не слушая юркого, торопливого еврейчика, с жаром уверявшего, что «его благородия гасшпадина
капитана немá», Марко Данилыч степенно прошел в канцелярию, где до десятка мрачных, с жадными взорами, вольнонаемных писцов перебирали бумаги, стучали на счетах и что-то записывали в просаленные насквозь
толстые книги.
О том седом кавказском
капитане, который в известном рассказе графа Льва
Толстого, готовясь к смертному бою, ломал голову над решением вопроса, возможна ли ревность без любви?
Вечером мая 24 фельдмаршал князь Голицын потребовал к себе
капитана Преображенского полка Александра Матвеевича
Толстого [Впоследствии бригадир, умер в 1811 году.].
Особенно забавно было положение огромного,
толстого штабс-капитана Ш., который, задыхаясь и добродушно улыбаясь, с волочащимися по земле ногами проехал на маленьком и тщедушном поручике О. Но становилось уже поздно, денщики вынесли нам, на всех шесть человек, три стакана чая, без блюдечек, и мы, окончив игру, подошли к плетеным лавочкам.
По бокам, подобрав ноги углом, сидели
капитан Кузьмичев и Аршаулов, все такого же болезненного вида, как и год назад; очень слабый и потемневший в лице, одетый тепло, в
толстое драповое пальто, хотя было и в тени градусов восемнадцать.
— И выходит, — подхватил
капитан, закуривая
толстую папиросу в мундштуке, — Антон-то Пантелеич не токмо что из мшары вас высвободил, да еще мудрым словом утишил?
Штабс-капитан говорил то, что все знали из газет, но говорил так, как будто он все это специально изучил, а никто кругом этого не знает. У буфета шумел и о чем-то препирался с буфетчиком необъятно-толстый, пьяный
капитан.
Толстый, краснолицый
капитан, отдуваясь, раскладывал вокруг себя свои вещи и говорил...
Старший из них был
капитан гвардии Андрей Павлович Кудрин, выразительный брюнет с неправильными, но симпатичными чертами изрытого оспой лица — ему было лет за тридцать; на его
толстых, чувственных губах играла постоянно такая добродушная улыбка, что заставляла забывать уродливость искаженного оспинами носа, и как бы освещала все его некрасивое, но энергичное лицо.
„О! мы не допустим до чужих зубков такое сладкое яблочко. Мы, понимаешь… по военному регламенту… пункт… (
капитан приставил
толстый перст к своему лбу) дьявол побери все пункты! их столько вертится в глазах моих… Гей! капрал! по которому?..”